ГИБЕЛЬ ВАСИЛЯ СТУСА

Василь Овсиенко 6 сентября 2002, 00:00
foto-36011-5168.jpg

Читайте также

17 лет назад, в ночь с 3 на 4 сентября 1985 года, в карцере лагеря особо строгого режима ВС-389/36 в с. Кучино Чусовского района Пермской области погиб поэт и правозащитник Василь Стус.

Об обстоятельствах и причинах смерти кандидата на Нобелевскую премию свидетельствует и размышляет тогдашний узник этого «лагеря смерти».

Прежде всего, что это за стыдливое название «учреждение особо строгого режима»?

Советская власть вообще стыдилась некоторых терминов, потому, например, называла своих противников не политическими заключенными, а «особо опасными государственными преступниками». В тюремном быту «гражданин осужденный» должен был обращаться к надзирателю «гражданин контролер».

История этого последнего заповедника ГУЛАГа короткая. От 1 марта 1980 до 8 декабря 1987 года через него прошло всего 56 узников. Обычно здесь содержалось до 30 человек. Это «учреждение» вскоре стало известно в мире как «лагерь смерти», так как восемь его узников погибли. В том числе члены Украинской Хельсинкской группы Алексей Тихий (27.01.1927 — 5.05.1984), Юрий Литвин (26.11.1934 — 5.09.1984), Валерий Марченко (16.09. 1947 — 7.10.1984), Василь Стус (6.01.1938 — 4.09.1985). Собственно, только Стус умер непосредственно в Кучино, а первые трое — в тюремных больницах.

В начале 70-х годов в лагерях, тюрьмах, психиатрических больницах и в ссылках находилось не так много людей — всего несколько тысяч. Политические лагеря были сосредоточены в управлении «Дубровлаг» в Мордовии. Но из этих лагерей стало просачиваться в «большую зону» и за границу весьма много информации. Поэтому КГБ решил разрушить каналы ее выхода радикальным способом: перевести наиболее активных политзаключенных подальше от центра. Выбрали Скальнинское управление лагерей в Пермской области, на среднем Урале. Благо здесь лагерей было больше, чем деревень.

13 июля 1972 года в условиях сверхсекретности (даже конвоиры были одеты в спортивные костюмы) на станцию Чусовая прибыл первый эшелон с несколькими сотнями мордовских узников строгого режима. В дороге он был трое суток. Двигался ночами. Днем узники изнемогали в раскаленных «столыпинах» (в то знойное лето горели леса и торфяники). Теряли сознание. Один умер. Кое-кто, выгрузившись, не мог устоять на ногах. Заключенных разместили в освобожденных от уголовников зонах ВС-389/35 (ст. Всехсвятская, пос. Центральный), 36 (с. Кучино), 37 (с. Половинка).

Еще один большой этап мордовских узников строгого режима прибыл на Урал летом 1976 года.

Наконец 1 марта 1980 года в Кучино были перевезены из Сосновки (Мордовия) 32 узника особо строгого режима. Один в дороге умер. Среди этапированных были члены Украинской Хельсинкской группы Левко Лукьяненко, Олесь Бердник, Алексей Тихий, Богдан Ребрик, Данило Шумук. Под новое «учреждение особо строгого режима ВС-389/36-1» приспособили деревянное помещение бывшей лесопильни, находившееся в нескольких сотнях метров от зоны строгого режима.

В разное время и в разных камерах здесь содержались, кроме уже упомянутых, члены УХГ Иван Кандыба, Виталий Калиниченко, Михайло Горынь, Иван Сокульский, Петро Рубан, Николай Горбаль, эстонец Март Никлус и литовец Викторас Пяткус, которые вступили в УХГ в труднейшее время — в 1982 году. Здесь прошли и мои шесть лет жизни. Рядом, на строгом режиме, сидел председатель Группы Николай Руденко. Всего 18 человек. Нигде и никогда не собирались мы в таком количестве, разве что на торжественном собрании по случаю 20-летия или 25-летия Группы.

Здесь сидели также украинцы Иван Гель, Василий Курило, Семен Скалич (Покутник), Григорий Приходько, Николай Евграфов. Как и в каждом политическом концлагере, украинцы составляли большинство его «контингента». Но в этом настоящем «интернационале» провели много лет литовец Балис Гаяускас, эстонцы Энн Тарто и Март Никлус, латвиец Гунар Астра, армяне Азат Аршакян и Ашот Навасардян, русские Юрий Федоров, Леонид Бородин. Большинство из этих людей были известными правозащитниками и деятелями национально-освободительных движений, а выйдя на волю, стали политиками и общественными деятелями. Советская же власть считала их особо опасными рецидивистами или особо опасными преступниками, которым смертную казнь заменили на 15 лет заключения (здесь было несколько обвиненных в сотрудничестве с немецкими оккупантами, один — в шпионаже).

Фактически это был не лагерь, а тюрьма сверхжестокого режима содержания. Если в уголовных лагерях рецидивистов выводили в цеха рабочей зоны, то мы и работали в камерах через коридор. Прогулку нам предоставляли на один час в обшитом жестью дворике 2 на 3 метра, сверху обнесенном колючей проволокой, а на помосте — надзиратель. Из наших камер был виден только забор, находящийся в пяти метрах от окна, и немножко неба. Заборов разного типа было семь, в том числе под напряжением, в периметре запретная зона составляла 21 метр. Питание наше стоило 24—25 рублей в месяц, вода ржавая и вонючая. Мы стрижены, вся наша одежда из полосатой ткани. Свидание нам положено одно в год, посылка до 5 кг — одна в год после половины срока, да и того старались лишить. Кое-кто из нас годами не видел никого, кроме сокамерников и надзирателей. Работа — прикручивать к шнуру утюга деталь, в которую вкручивается лампочка. Работа не трудная, но ее много: невыполнение нормы, как и любое нарушение режима, наказывалось карцером, лишением свидания, посылки, ларька (ежемесячно разрешалось дополнительно купить продуктов на 4—6 рублей). «Злостных нарушителей режима» наказывали заключением к одиночке на год, к тюрьме — на три года. Во времена генерального жандарма Андропова, в 1983 году, в Уголовный кодекс была введена статья, по которой систематические нарушения режима наказывались дополнительными пятью годами заключения — уже в уголовном лагере. Так что открывалась перспектива пожизненного заключения, в частности, быстрой расправы руками уголовников.

Тем не менее труднее всего было выдерживать психологическое давление.

Если в сталинские времена, когда истреблялись целые категории населения, непригодные для строительства коммунизма, брошенным на превращение в лагерную пыль человеком власть больше не интересовалась, то в наше время вынесенный судом приговор не был окончательным. В наше время уже редко кто попадал в политические лагеря «за ничто». Это были активные люди, которые, освободившись, могли восстать снова. Поэтому власть пристально следила за каждым, определяла значимость личности, ее потенциальные возможности — и соответственно к ней относилась. Это была своего рода экспертиза: изучали тенденцию развития (упадка) того или иного человека и принимали превентивные меры, чтобы из него не выросла еще большая опасность. С этой точки зрения Василь Стус в самом деле представлял особую опасность для существующего строя. Он вместе с другими диссидентами действительно подрывал советскую власть. И она таки упала — исчерпав свои экономические возможности, не выдержав военного противостояния с Западом, потерпев идеологический крах. Мы боролись на этом фронте — идеологическом. И победили.

Отбыв пять лет заключения в Мордовии и три года ссылки на Колыме, вторично Василь Стус был арестован 14 мая 1980 года во время «олимпийского набора»: Москву и Киев, где проходила часть Игр, очищали от нежелательных элементов, в том числе от уцелевших диссидентов, которые сплачивались в Хельсинкские группы. Стус после первого заключения задержался в Киеве всего на восемь месяцев.

О своей готовности вступить в Группу, несмотря на несколько критическое к ней отношение, он неоднократно писал из ссылки, начиная с октября 1977 года. Однако его фамилию предусмотрительно не ставили под документами Группы. Но когда Стус в августе 1979 года возвратился в Киев, то удержать его уже не мог никто.

«В Киеве я узнал, что людей, близких к Хельсинкской группе, репрессируют наиболее грязным образом. Так, во всяком случае, судили Овсиенко, Горбаля, Литвина, так погодя расправились с Чорновилом и Розумным. Такого (подчеркнуто автором. — В.О.) Киева я не хотел. Видя, что Группа фактически оставлена на произвол судьбы, я вступил в нее, потому что не мог иначе. Если жизнь отобрана — в крохах не нуждаюсь... Психологически я понимал, что тюремная брама уже открылась для меня, что днями она закроется за мной — и закроется надолго. Но что я должен был делать? За границу украинцев не выпускают, да и не очень уж хотелось за ту границу: кто же здесь, на Великой Украине, станет гласом возмущения и протеста? Это уже судьба, а судьбу не выбирают. Ее принимают — какая она ни есть. А если не принимают, тогда она насильно выбирает нас...

Но голову сгибать я не собирался, несмотря ни на что. За мной стояла Украина, мой угнетенный народ, честь которого я вынужден отстаивать до смерти» («Из лагерной тетради». 1983).

Со стандартным приговором 10 лет лагерей особо строгого режима, пять лет заключения и известным «почетным» титулом «особо опасный рецидивист» Василь Стус прибыл в Кучино в ноябре 1980 года. Здесь за ним следили особо. Большинство написанного на строгом режиме в Мордовии Стус как-то сумел переслать на волю, в том числе кое-что в письмах. Иногда писал стихи в сплошную строку и заменял неудобные для цензуры слова (тюрма — юрма, колючий дріт — болючий світ, Україна — батьківщина). Из Урала же отослать в письме стихотворение было невозможно. Разрешалось писать одно письмо в месяц. Так уже его вылизываешь — а таки найдут «недозволенную информацию», «условности в тексте» или просто — «подозрительно по содержанию». И конфискуют. Или посылают твое письмо на перевод в Киев, а потом решают, отсылать ли его. Предлагали: «Пишите на русском — скорее дойдет». А как это родной матери или ребенку писать на неродном языке?

Получать письма можно было от кого угодно, на самом же деле отдавали только некоторые письма от родных. В последние недели жизни Стусу пришла телеграмма от жены о рождении внука Ярослава. Майор Снядовский вызвал Стуса в кабинет, поздравил и зачитал часть телеграммы, но в руки не дал: недозволенная информация. Это очень возмутило Стуса.

Обыски. Их проводили два-три раза в месяц, но были периоды, когда узника могли обыскать несколько раз на день. В камере можно было держать пять книг, брошюр и журналов, вместе взятых. Остальные — выноси в каптерку. А ведь каждый выписывает журналы, газеты, старается над чем-нибудь работать, хотя бы изучать иностранный язык. Это уже надо держать словарь и учебник. Но режим неумолимый: лишние книги выбрасывают в коридор.

Мы брали на работу бумажки с иноязычными словами, чтобы изучать их (Стус владел немецким, английским, изучал французский). Бумажки отбирали. Выводя на работу, заведут в свою «дежурку» — и раздевайся наголо. Перещупают каждый рубчик, заглянут в каждую складку тела. Как теперь слышу полный боли голос: «Щупают тебя, как курицу...» Такой реплики было достаточно, чтобы загреметь в карцер.

Особенно следили, когда приближалось свидание. Если в КГБ решили не предоставлять свидания, то лишить его — дело техники: надзирателям дается задание найти нарушения режима. Говорил через форточку с соседней камерой. Не выполнил норму выработки. Объявил незаконную голодовку. Начальник режима майор Федоров находил пыль на вешалке. Тот же Федоров подверг наказанию Балиса Гаяускаса за то, что «в разговоре не был откровенным». А если бы откровенно сказал, что о нем думаешь, — было бы еще большим нарушением режима. Стус получил в Кучино только одно свидание. Когда вели на второе — он не выдержал унизительной процедуры обыска и вернулся в зону.

Стуса особенно стали «прессовать» с 1983 года. В его день рождения, то есть на Рождество Христово, подвергли обыску. Забрали рукописи. Через некоторое время Стус зовет дежурного, майора Галедина, чтобы вернули рукописи или составили акт об изъятии.

— А кто взял?

— Тот новый майор, не знаю его фамилии. Тот татарин.

Составлен рапорт, что Стус оскорбил национальное достоинство майора Гатина. Хотя он в самом деле ярко выраженный татарин, но, наверное, уже записался в высшую расу — «великий русский народ». Стуса бросают в карцер. Одновременно бросили в карцер и эстонца Марта Никлуса:

— Стус, где ты?

— В какой-то душегубке имени Ленина-Сталина! И Гатина-татарина!

В коридоре включают громкоговоритель.

Позже Василь, энергично закручивая механической отверткой винтики, импровизирует: «За Леніна, за Сталіна! За Гатіна-татарина! За Юрія Андропова! За Ваньку Давиклопова! І зовсім помаленьку за Костю, за Черненку. Бо як ти його в риму вбгаєш?».

Однажды я слышал, как Стус разговаривал с кагебистом Ченцовым Владимиром Ивановичем:

— Говорите, что отправили мои рукописи на склад за зоной? Но я знаю, что вы хотите, чтобы от меня ничего не осталось, если я погибну... Я уже не пишу своего, только перевожу. Так дайте мне возможность хоть что-нибудь доделать...

Кто мог в неволе не писать — тому было легче. Художник же, говорил сокамерник Юрий Литвин, похож на женщину: если у него зреет творческий замысел, то он должен разродиться произведением. И как матери тяжело видеть, что уничтожают ее ребенка, так и художнику, если уничтожают его сочинение. А особенно, если вырывают твое дитя из утробы недоношенным и растаптывают грязными надзирательскими сапогами...

В феврале 1983 года Стуса бросили в одиночку на год. Когда он вышел оттуда, то нас с ним свели в 18-й камере примерно на полтора месяца. Я перечитал его самодельную тетрадь в голубой обложке с несколькими десятками стихов, написанных верлибром, и тетрадь в клеточку с переводами 11 элегий Рильке. Тогда я был в тяжелом состоянии и не смог выучить ни единого стихотворения. Да и не думал, что нас так быстро разведут. В последних письмах этот сборник Василь называет «Птица души» и пишет, что было там до 300 стихов и столько же переводов. Та «Птица» не вылетела из-за решетки. И не будем утешать себя сладкой сказочкой, что рукописи не горят. Михайлина Коцюбинская говорит, что творчество Стуса — как дерево с обрубленной вершиной. От пяти его кучинских лет осталось всего несколько писем и текст, названный в изданиях «Из лагерной тетради», о котором речь дальше.

...В октябре 2000 года я в очередной раз ездил к Кучино на научную конференцию по вопросам тоталитаризма. А также как живой экспонат Мемориального музея истории политических репрессий и тоталитаризма «Пермь-36», который с 1995 года действует в нашем до боли родном концлагере. И встретился я там со своим сокамерником литовцем Балисом Гаяускасом и его женой Иреной Гаяускене.

Партизан Балис Гаяускас отбыл 25 лет в заключении (1947 — 1972). Вторично арестован 20 апреля 1977 года, 12—14 апреля 1978 года осужден еще на десять лет заключения и пять лет ссылки. В неволе овладел многими языками. По крайней мере, читает практически на всех европейских. Жаловался, что подзабыл корейский, японский и китайский: давно ничего не читал, ни с кем не разговаривал. Освобожден из ссылки в 1988 году. Был избран членом сейма, возглавлял комиссию по расследованию деятельности КГБ, был министром внутренних дел Литвы.

Я показал Балису и Ирене ксерокс рукописи Василя Стуса. И госпожа Ирена сказала:

— Это же я вынесла...

Балис Гаяускас. В первой половине 1983 года мы сидели с Василем Стусом в 20-й камере. У меня должно было быть свидание. Эти листочки я взял у него и скрутил вместе со своими бумажками и спрятал. Я не знал, что в них. Да и не было времени и возможности смотреть. Я предполагал, что это стихи. И вместе со своими текстами передал их на свидании своей жене.

Ирена Гаяускене. Пакетик был тонкий, как спица, потому что бумага была очень тонкая. Такую бумагу я покупала Балису в Каунасе в аптеке.

Это было летом 1983 года — в июне или в июле. Я после свидания заехала в Москву и отдала этот пакетик московским диссидентам. Приехав домой, я написала письмо Балису, что у меня все хорошо. Потому что у меня в поезде могли сделать обыск. Москвичек, которые шли на свидание, обыскивали и перед свиданием, и после него. Но меня почему-то не обыскали.

Это, кстати, было наше последнее свидание в Кучино. В следующем году на свое заявление, когда могу получить свидание, я получила ответ, что за нарушение режима Балис лишен права на очередное свидание и на посылку. В то время мать Балиса заболела и через месяц умерла. А Балис тогда сидел в карцере. Три года после этого Балису не разрешали ни свиданий, ни посылок.

Балис Гаяускас. Я всегда под своими статьями ставил свою фамилию, указывал дату и место. Последняя моя статья, написанная в Кучино, называлась «Оккупированная Литва»... Нет, последняя — «О положении рабочих в Советском Союзе». Она была очень длинная: 50 листочков. Я ее писал очень долго, потому что было очень трудно писать. Иногда неделями не было возможности ничего записать. Все время смотрят в глазок. Да и от некоторых сокамерников надо было скрываться. У меня вся статья была в голове, до мелочей. После этой статьи я подумал: «Все, больше не буду писать. Уже не могу вынести такого напряжения. Риск очень большой». Тут приехали два кагебиста из Литвы и показали мне эту статью, напечатанную в зарубежном журнале. «Ты знаешь, что это?» — «Нет, не знаю». — «Посмотри». — «Ну и что здесь такого?» — «Ты хорошо знаешь, что это означает новый срок». — Я не отказался от статьи, но и не подтвердил авторства. Я с ними вообще мало говорил. Но после этого я уже окончательно решил, что до конца срока не буду писать. Но после опубликования этой статьи меня неоднократно сажали в карцер, а в марте 1986 года, когда оставалось меньше года срока, они предприняли попытку убить меня. Тогда сокамерник, бывший уголовник, а теперь политзаключенный Борис Ромашов, нанес мне несколько ранений механической отверткой в область сердца. Я упал под стол, и ранения пришлись наискось — до сердца отвертка не достала...

Если одна бумажка — я могу ее при опасности проглотить. Но меня иногда неожиданно переводили в другую камеру — и бумажки оставались. Я и сейчас помню, где спрятал их на бескамерном режиме в туалете. Я вчера посмотрел: те дыры уже забетонированы. Мои бумажки не нашли, по-видимому, там просто делали ремонт.

Василий Овсиенко. А я, знаете, нашел одну свою бумажку. Она не очень важная: это моей рукой переписанный перевод Василя Стуса стихотворения Киплинга «Если» («If»). Утром 8 декабря 1987 года, когда я уже был переведен на бескамерный режим, я увидел, что от вахты в зону движется целая туча ментов. А у меня было это стихотворение, которое я хотел выучить наизусть. Чтобы его не отобрали, я быстро зашел за угол и сунул эту бумажку под рубероид, которым было накрыто утепление теплотрассы. Такая пристройка высотой меньше метра. В тот день в зоне был проведен «генеральный шмон», а нас, остававшихся 18 особо опасных рецидивистов, вывезли воронками в другую зону, за 70 км, на станцию Всехсвятская. Почему? Слишком уж приелось в западных средствах информации название «лагерь смерти Кучино». Именно в тот день Горбачев встречался в Рейкьявике с Рейганом и ему нужно было полулжи хотя бы на один день: «А их в Кучино уже нет».

Так вот, 31 августа 1989 года я уже свободным побывал в этой зоне. Мы приехали, чтобы забрать тленные останки Олексы Тихого, Юрия Литвина и Василя Стуса и перезахоронить их в Киеве. Тогда нам не разрешили эксгумацию, сказали: «Неблагоприятная санэпидемобстановка». Но в зону мы зашли. Она была оставлена: ворота, двери открыты, местное население растаскивает, что кому надо: доски с пола, стекло, шифер... Я вспомнил о своей бумажке, сунул руку под рубероид и достал ее. Текст немного выцвел, но прочитать можно. Она у меня есть.

Балис Гаяускас. Да, Стус переводил Рильке. Черновики, конечно выбрасывал.

В.О. Я со Стусом был в одной камере (в 18-й) полтора месяца, в феврале — марте 1984 года. Однажды он сказал мне: «У меня отсюда было два-три выхода». То есть, он 2—3 раза сумел отправить из Кучино информацию. Теперь я знаю, что один раз это было через вас. Этот пакетик попал в Германию к члену Украинской Хельсинкской группы Владимиру Маленковичу, работавшему тогда на Радио «Свобода». Он передал ее в Нью-Йорк Надежде Светличной. Она позже рассказывала мне, что прочитала тогда текст даже без лупы, хотя он был очень мелкий. Теперь я знаю, кто причастен к этому делу.

Ирена Гаяускене. В 1978 году я вместе с документами Балиса вывезла из зоны Сосновка в Мордовии текст Ивана Геля.

В.О. Он написал там книгу «Грани культуры». Возможно, это была она.

Ирена Гаяускене. Это было впервые. Я тогда привезла Балису чистую тонкую бумагу. И каждый раз привозила чистую, а вывозила с текстами.

Балис Гаяускас. В Мордовии было легче. Оттуда многие выносили информацию. Но они нас и вывезли из Мордовии потому, что там были каналы. В 1980 году, когда нас вывозили из Мордовии на Урал, кто-то спросил начальника лагеря Некрасова, куда нас вывозят. Он ответил: «Вас везут туда, где вы не будете писать».

Итак, Стус писал и там, где писать уже было преступлением. Тем более такие вещи, как «Из лагерной тетради». Эти 16 листочков занимают в книге 12 страниц, но их взрывная сила была такой, что погубила и самого Василя. Я считаю, что одной из причин его уничтожения было появление в печати на Западе этого текста.

Вторая причина — выдвижение его творчества на соискание Нобелевской премии 1985 года. Стихи Василя Стуса публиковались на многих языках. Мир видел уровень таланта украинского поэта не через призму диссидентства, а как художественное явление. Выдвигал Генрих Белль, лауреат Нобелевской премии 1972 года и президент Международного ПЕН-клуба (1971—76). Он был уверен, что 24 октября эта премия Стусу будет присуждена. Но не так думала Москва, хотя уже началась перестройка и в Кремле сидел реформатор Михаил Горбачев...

В 1936 году в похожей ситуации оказался Адольф Гитлер. Тогда Нобелевскую премию присудили Карлу Осецкому. Но он сидел в концлагере. Гитлер распорядился его выпустить.

Москва же разделалась с украинским кандидатом на Нобелевскую премию традиционным русским способом: «Нет человека — нет проблемы».

Ведь Нобелевскую премию присуждают только живым...

Как это было? Я уже подчеркивал, что в тюрьме мало что видишь, но по звукам определяешь, что происходит.

Летом 1985 года Василь Стус лишь ненадолго выходил из карцера и сидел в камере № 12 с Леонидом Бородиным (русский писатель, ныне главный редактор журнала «Москва»). Камера маленькая, раскинешь руки — и достанешь стены. Двойные нары, две табуретки, тумбочка одна на двоих и параша. На нарах можно находиться лишь восемь часов в сутки. Сидеть на них в иное время — нарушение режима.

Однажды ночью солдат на вышке громко пел. Бородин поднялся, нажал кнопку звонка, вызвал надзирателя и попросил позвонить солдату, чтобы не мешал спать. Назавтра оказалось, что это Стус разбудил всю тюрьму — и его бросили в карцер на 15 суток. Бородин ходил обьясняться к начальнику лагеря майору Журавкову, но у того была другая задача: уничтожить Стуса.

Через несколько дней после карцера, а именно 27 августа, — новая напасть. Стус взял книжку, положил ее на верхние нары и так читал, оперевшись на нары локтем. В дверной глазок заглянул прапорщик Руденко: «Стус, нарушаете форму заправки постели!». Стус занял другую, разрешенную позу. Но дежурный офицер, старший лейтенант Сабуров, Руденко и еще один надзиратель составили рапорт: Стус в рабочее время лежал на нарах в верхней одежде и на замечание гражданина контролера вступил в пререкания. 15 суток карцера. Выходя из камеры, Стус сказал Бородину, что объявляет голодовку. «Какую?» — «До конца».

В 1983 году было так, что Стус держал голодовку 18 суток. Говорил мне потом: «Как это гадко — снимать голодовку, так ничего и не добившись. Больше я так делать не буду». Это был человек слова.

Карцеры находились в северной части барака, в поперечном коридорчике. Стуса содержали в 4-м, на углу, ближайшем к вахте. Оттуда до нас не доходили никакие звуки. 2 сентября мы в рабочих камерах слышали, что Стуса водили к какому-то начальству. Возвращаясь оттуда, он в коридоре умышленно громко повторял: «Накажу, накажу... Да хоть и уничтожьте, гестаповцы!» Так он извещал нас, что ему грозили новым наказанием.

Эстонец Энн Тарто вечером выносил готовую продукцию из камер и разносил работу на завтра. 3 сентября он услышал, что Стус просит валидол. Надзиратель ответил, что нет врача. Тогда Энн сам сказал врачу Пчельникову, и тот дал Стусу валидол.

В противоположном конце того коридорчика, напротив, в рабочей камере № 7, работал днем Левко Лукьяненко. Если не слышно было шагов надзирателя, Левко кричал: «Василь, здравствуй!» Или: «Ахи!». Василь откликался. Но 4 сентября он не откликнулся. Вместо того около 10—11 часов Левко услышал, что в коридорчик через запасной ход зашло начальство. Он узнал голоса начальника лагеря майора Журавкова, начальника режима майора Федорова, кагебистов Афанасова, Василенкова. Открывали дверь, о чем-то потихоньку говорили. А потом — какая-то необычная тишина.

На протяжении нескольких дней мы по разным поводам записываемся на прием к начальству. Нет врача Пчельникова. Нет кагебиста Василенкова. Нет майора Журавкова. Обязанности начальника выполняет майор Долматов. На вопрос о Стусе отвечает: «Мы не обязаны рассказывать вам о других заключенных. Это не ваше дело. Его здесь нет».

Еще теплилась надежда, что Стуса отвезли в больницу на станцию Всехсвятская. Но в конце сентября меня самого отправили туда. Держат одного, но все же я узнал, что Стуса здесь не было. Может, повезли куда-то дальше? 5 октября вызывают меня два кагебиста — какой-то местный и Илькив Василий Иванович, который приехал из Киева. В разговоре с ними я называю всех умерших в Кучино, в том числе Стуса.

— Ну, Стус... Сердце не выдержало. С каждым может случиться.

Тут и мое сердце упало...

Это весьма возможно, что смерть наступила от сердечного приступа. Но не забудем, что Стус держал голодовку в холодном карцере. На нем были только куртка, брюки, трусы, майка, носки и тапочки. Постель не выдается. Разве что тапочки положишь под голову. Температура тогда днем едва ли достигала 15 градусов. Солнце в тот карцер не заглядывает. Утром в своей 20-й камере мы с Балисом Гаяускасом видели лед на оконных стеклах. А у Стуса же не было одеяла. И энергии, чтобы согреться, не было... Лукьяненко переживал подобные ситуации и описал их в очерке «Василь Стус: последние дни» (Не дам загинуть Україні! К.: Софія, 1994, с. 327 — 343). Это психологически достоверный очерк, тем не менее я должен предупредить, что Лукьяненко отчасти моделирует поведение Стуса и события вокруг него. Ведь он не был рядом.

Жене Валентине Попелюх администрация вынуждена была сообщить о смерти мужа. Она заказала цинковый гроб и собралась в дорогу с подругой Ритой Довгань. В аэропорту им категорически посоветовали не брать гроб: тело не отдадут. Из Москвы приехал сын Дмитрий, который служил тогда в армии. 7 сентября майор Долматов сказал им: «Ну что же, пройдем на кладбище». И привез их на только что засыпанную могилу.

...24 февраля 1989 года 46-летний майор Долматов лег рядом со Стусом, всего через несколько могил. А майор Журавков умер через дней 10 после смерти Стуса. Журавков-младший, лейтенант-оперативник, летом 1987 года утонул в реке Чусовая.

Все это вызовет серьезные сомнения в том, что в самом деле смерть наступила вследствие сердечного приступа.

В одном из карцеров (Балис говорит, что в 3-м) сидел тогда Борис Ромашов, родом из Горького. Он убийца, «ставший на политическую платформу». Во второй раз его посадили за примитивные антисоветские лозунги, которыми он исписал свой паспорт и воинский билет, и бросил их во двор военкомата. Хотя говорил, что у него есть справка о психопатии, но все-таки ему дали девять лет заключения и пять — ссылки. У него был конфликт со Стусом: замахивался в рабочей камере механической отверткой. Стус занял оборонительную позицию — и тот не посмел. Обоих посадили на пять суток. А Балиса Гаяускаса за год до конца срока Ромашов пытался убить. За этот поступок Ромашова наказали лишь карцером, но кагебист носил ему туда чай.

На нашей встрече в октябре 2000 года Б.Гаяускас высказал мысль, что Ромашова могли послать убить Стуса...

Но в октябре 2000 года Энн Тарто сказал мне, будто бы Ромашов слышал, как вечером, во время отбоя, Стус застонал: «Убили, холера...». Через несколько месяцев я имел возможность спросить Ромашова, подтверждает ли он, что слышал стон Василя. — «Я об этом не хочу говорить».

А могло быть и так. Во время отбоя надзиратель говорит карцернику: «Держи нары». Так как они держатся на штыре. Надзиратель сквозь стену вынимает штырь — и нары падают вниз. Под ними приколочена к полу табуретка, на которой только и можно сидеть. Надзиратель мог неожиданно вынуть штырь — и нары ударили Стуса по голове...

Задним числом мы вспоминали и сравнивали все детали. Вспомнили, что в ночь с 4 на 5 сентября в коридоре послышался дикий крик надзирателя Новицкого: «Давай нож!». Это они уже запускали версию, что Стус провесился на шнуре. Через уголовника Вячеслава Острогляда пытались запустить версию о самоубийстве заостренной заточкой. Но ни шнур, ни заточка никак не могли попасть в карцер. Левко Лукьяненко хорошо запомнил, что в его 7-й рабочей камере, куда будто бы выводили Стуса на роботу, во вторую смену никто не работал. При эксгумации 17 ноября 1989 года мы не заметили никаких повреждений головы. Да, собственно, эта процедура проходила в таком напряжении, что нам не до осмотра было.

Я не отдаю преимущества ни одной из моих версий. Загадку гибели Василя Стуса знают исполнители. Некоторые из них неслучайно вскоре умерли. Знают заказчики. Некоторые из них до сих пор живы. Но они в своем преступлении не сознаются.

Но в одном я уверен: это был приказ Кремля — не допустить, чтобы Василь Стус стал лауреатом Нобелевской премии.

Заметили ошибку?
Пожалуйста, выделите ее мышкой и нажмите Ctrl+Enter
Нет комментариев
Реклама
Последние новости
Курс валют
USD 24.79
EUR 27.22